Да, но для этой Нины, для той, которая сегодня плакала в скверике, а сейчас, вероятно, беседует с Линьковым о моем более чем странном поведении, — для нее-то я действительно исчезну навсегда. И в этом институте не будет уже ни меня, ни Аркадия… Если я и спасу его, то для того, другого мира…
Нет, больше я не мог думать, мне было страшно, меня прямо тошнило от страха. Я еле смог написать короткую и бестолковую записку, руки не слушались, мозги будто паутиной опутало, и больше всего мне сейчас хотелось бросить всю эту затею, а пойти лучше объясняться с Ниной, с Линьковым, с кем угодно, — лишь бы в этом, в моем мире, а не в другом каком-то!
Я, конечно, понимал, что никуда не пойду объясняться, а полезу сейчас в эту проклятую хронокамеру. Понимал, но как-то не верил. Неужели я это сделаю?! Я стоял у окна и глядел на яркий уличный фонарь… тот самый, который три дня назад осветил лицо того Бориса, будто специально чтобы эта Нина, моя Нина, его увидела! Интересно, куда же он потом девался, тот Борис? Нет, ничего мне уже не интересно, все мне безразлично, я не могу больше ни думать, ни переживать…
Неуверенно, как-то машинально я побрел в технический отсек, постоял у открытой двери в камеру, потом пригнулся зачем-то и шагнул внутрь. Дверь захлопнулась — мягко, почти бесшумно. Все. Теперь все. Таймер уже отсчитывает минуты. Надо устраиваться на подставке. Минуты через три-четыре в лаборатории раздастся негромкий щелчок — я его здесь не услышу, — это включится автомат, начнет наращивать поле, и тогда уже нельзя будет выйти из камеры, даже если будешь умирать от страха…
На минуту мне опять стало страшно: усталость накатывалась волнами и сейчас временно отхлынула. Я вдруг очень отчетливо, как-то наглядно понял, что если ошибся, неправильно рассчитал поле, то — все, конец мне! Голубое пламя лизнет стены камеры, потом исчезнет — и я исчезну вместе с этой яркой голубой вспышкой! Наверное, я ничего не буду ощущать, когда поле раздавит меня, размажет по времени… или все же буду? Никто ведь ничего не знает! А, все равно… Усталость опять захлестнула меня, как неприятно теплая, удушливо теплая волна. Она залила все: и страх, и тоску, и любопытство…
— Ну, размажет так размажет, что ж я могу поделать… рассчитал все вроде правильно, по идее не должно бы… — вяло говорил я себе, примащиваясь на подставке.
Я обхватил колени сцепленными руками, подтянул к подбородку и уткнул в них лицо.
Черная глухая тишина. Неприятно громко стучит сердце; кажется, ритм участился… впрочем, все равно. Это медикам было бы интересно, они протянули бы в камеру датчики, измерили бы давление, пульс, дыхание… Нет медиков, никого нет, — просто один чудак решил прогуляться в прошлое по личным делам.
У меня, наверное, галлюцинации начались. Показалось, что я слышу щелчок автомата, хотя слышать его в камере никак невозможно. И тяжесть, которая вдруг навалилась мне на плечи, тоже, наверное, была воображаемой. У меня мелькнула бредовая мысль, что это поле давит на плечи и спину, и я даже слегка усмехнулся. Действительно, бред, — как это может живая протоплазма ощущать давление магнитного поля! Я невольно открыл глаза и слегка приподнял голову — хотелось посмотреть, что же происходит. И вдруг полыхнуло прямо мне в лицо немыслимо яркое, ослепительно голубое пламя. Я зажмурился, полуослепнув, но и сквозь плотно сжатые веки видел яркие голубые вспышки; они набегали одна на другую, они слились в сплошное море голубого огня, в глубине которого пролетали и гасли мгновенные розовые молнии. Казалось, что в камере бушует гигантский голубой смерч, что сейчас ее вдребезги разнесет взбесившийся разряд. Наверное, поле все же сорвалось, и от перегрузки полетели к чертям все обмотки! Но я не бросился к двери, не выбежал в лабораторию, чтобы спасать, что еще возможно, вызывать помощь. Нет, я только плотнее сжался в комок и замер на своей подставке. Наверное, какое-то шестое чувство хронофизика подсказало мне, что это — не авария, не пожар, что я должен держаться, держаться изо всех сил… держаться еще… еще… еще!
И вдруг, по каким-то неуловимым признакам — наверное, опять шестое чувство сработало! — я понял, что все кончилось. Я медленно приподнял голову и открыл глаза. Голубое пламя исчезло, камера казалась немой и мертвой. И сквозь ее стеклянную переднюю стену я увидел свою лабораторию — тоже пустую и… светлую!
Мгновение назад за этим окном была ночь. Я взглянул на свои часы — они по-прежнему показывали одиннадцать без пяти. Но сейчас я видел сквозь стекло хронокамеры зеленоватое вечернее небо, и в этом небе сверкнул серебряными крылышками крохотный самолет.
Я сделал это! Я все-таки сделал это!!
Я прорвал время…
Шелест постоял у порога, обвел лабораторию тяжелым, исподлобья, взглядом. Потом вдруг встрепенулся, словно увидев что-то неожиданное, и шагнул к хронокамере.
«Что он там видит?» — удивился Линьков. Он тоже оглядел с порога все помещение и не заметил ничего особенного — все чисто, все прибрано, окно закрыто, никакого беспорядка…
Шелест некоторое время внимательно вглядывался в хронокамеру, потом пошевелил губами, словно собираясь что-то сказать, но ничего не сказал и отошел к пульту.
Линьков тоже подошел к хронокамере. Все нормально, — камера темная, молчаливая; правда, подставка там стоит большущая, высоченная… Зачем бы такая подставка для крохотных брусочков? Что же удивило Шелеста — эта подставка? А пульт он чего разглядывает? Ну да, он же ищет причину перерасхода энергии… А на что, собственно, может расходоваться энергия в этой лаборатории? На переброски во времени, ясно! Значит, Стружков что-то перебрасывал вчера… большое, для этого и понадобилась такая подставка. Что же он мог перебрасывать? Вещественное доказательство, что ли? Доказательство — чего? Линьков вздохнул и еще раз, медленно и внимательно, оглядел лабораторию.