— Эти вот две параллельные линии, которые начинаются от двадцатого мая, — это встреча двух Аркадиев, да? — спрашивал он, не отрывая глаз от чертежа.
— Ну да! Они встретились в лаборатории, потом, видимо, пошли вместе в зал хронокамер… ну, Аркаша нам это обрисует подробней… Постой, а ты разве об этом не слыхал?
— Да ничего я не слыхал и ничего не знаю, ясно тебе? — огрызнулся Борис-76. — Куда мне до вас! Вы бывалые люди, великие хронопроходцы, а я — жалкий провинциал-домосед… И вообще не обо мне речь. Давай дальше, по порядку. Крест — это что?
— Это смерть моего Аркадия, — неохотно проговорил я.
Каждый раз, когда я об этом вспоминал, вся история переставала мне казаться хоть отчасти забавной, я ощущал нестерпимую горечь и боль. Ведь своего Аркадия я так и не спас. Да и невозможно это было, я подсознательно все время это понимал. В том мире, который я покинул, когда вошел в свою хронокамеру, смерть Аркадия Левицкого осталась трагическим фактом, и никакая хронофизика не могла этого изменить.
Я посмотрел на Аркадия. Другой Аркадий… Вот он пожалуйста, жив-здоров. Сидит рядом — рукой потрогать можно — и тоже смотрит на меня. И, кажется, понимает, о чем я думаю. Во всяком случае, глаза у него очень грустные.
Борис нахмурился.
— Я понимаю… — сказал он. — Для меня это только слова, я ведь ничего сам не видел. Но даже и на слух от этого обалдеть можно! Ты говоришь — «смерть моего Аркадия», и я ведь вижу, что для тебя это действительно смерть, что тебе и сейчас больно. Я просто представить себе не могу, как это все получилось. Но если ты это нарочно затеял, Аркадий, то… Нет, не буду! Досказывай, Борька, а потом мы за него возьмемся.
— Ну, этот вот отрезок линии II, что проходит под пунктирной дугой, — моя жизнь с двадцатого по двадцать третье мая того же года. Невеселая жизнь, прямо скажем. Первую-то ночь я преспокойно проспал, а утром двадцать первого вызывают меня срочно в институт и сразу обухом по голове — Левицкий отравился! Следователь пришел, расспрашивает — что да как, да почему Левицкий это сделал, а я даже приблизительно не могу понять, почему! Чего я только не напридумывал! Целые детективные романы!
— Постой-постой! — вмешался Аркадий. — На какого лешего ты сочинял детективные романы, когда в записке все объяснялось?
— Так ведь не было записки…
— То есть как — не было?!
— Да вот, представляешь: была, но ее кто-то украл…
— Украл?! Ну, знаешь! Ври, Борька, да знай меру!
— Нет, ну вас, ребята! — сказал Борис-76. — Я больше не могу. Уйду я лучше от греха… — И в подтверждение этого он поудобнее уселся на скамейке.
— Действительно, Борька, ты что-то завираться начинаешь! — укоризненно сказал Аркадий. — И сочиняешь бездарно вдобавок. Ну кому придет в голову воровать записку? Младенец поймет, что этого не может быть!
— «Не может быть, не может быть»… — сердито пробормотал я. — Как же, интересно, не может, когда — было! Стащил кто-то записку, говорю тебе!
— Может, он все же не написал? — вслух раздумывал Аркадий. — Странно… Мы обо всем договорились, вместе сочинили текст. А расчеты я заранее сам написал. Мы ведь не знали, будем ли после этого… — Он вдруг запнулся и замолчал.
А я в этот момент, совершенно некстати, вспомнил, как пытался расшифровать обрывок фразы из исчезнувшей записки, и, не удержавшись, спросил:
— Аркадий, а что означали слова в конце записки: «останется в живых»?
Аркадий, естественно, взвился: начал орать, что я такой да сякой. Борис-76 тоже разозлился и заявил, что просто не понимает, как я могу в такой момент заниматься нелепыми розыгрышами. Я долго и сбивчиво объяснял, что записки все же не было, а сохранились только оттиски двух-трех слов на следующей странице… В конце концов они поняли, в чем суть, и мы некоторое время помолчали, отдуваясь, как после тяжелой работы.
— Вернемся к нашим баранам, — сказал наконец Борис, — вернее, к нашему барану. Можешь ты нам объяснить, баранья голова, что и почему ты натворил однажды двадцатого мая?!
Шутливая интонация этого вопроса ничего не означала, это была лишь привычная манера; я видел, что Борис волнуется, и сам волновался не меньше. Главное, я видел, что Аркадий на себя не похож, что ему трудно заговорить. Уж ясно было: ничего хорошего он не скажет!
Аркадий понимал, однако, что отмолчаться невозможно. Он со злостью погасил сигарету о подошву туфли — «мой» Аркадий вроде бы такого не делал, — отшвырнул сигарету, выпрямился и сказал преувеличенно твердым тоном:
— В общем, так! Когда я решил эту задачу и понял, что теперь есть практическая возможность передвигаться по времени, я пришел к мысли, что необходим решающий эксперимент… ну, для проверки безопасности движения.
Меня сразу холодом обдало, даже зубы застучали: я уже догадался, в чем дело. Я повернулся к Борису, ища сочувствия, но мой «двойник» этого не заметил: то ли он заслушался Аркадия, то ли думал о чем-то своем. Он еще не понял… Разные мы с ним все же, разные! И разность эта не столько в двух годах, сколько в трех днях. Он не видел Аркадия мертвым, не видел Нину чужой и враждебной, не искал выхода, разгадки, спасения, задыхаясь от боли и тоски… И не седлал градиентов для лихой скачки во времени.
— Ну вот… И тогда я подумал, — уже более спокойно и уверенно продолжал Аркадий, — что самый радикальный вариант парадокса времени — это когда человек убивает сам себя. Не дедушку или папу, как обычно предполагают в таких ситуациях, а именно самого себя! Это же элементарно: только так можно обеспечить чистоту опыта. Но почему-то никто до этого не додумывался…